– Вот – вам, коли будете жить: теснота – не обида. Какое слиянье цветов —
– бирюзоватая празелень фона диванчика креслец, – в крапинах розово-серых и кремо-желтых, в горошинах, бледно-жемчужных; и – серо-кисельная скатерть на столике; цвета такого же коврик; обои – сиреневые.
– Прелесть что!
– Все – сама…
Коридорчик и кухонька.
– Можно готовить… Тут – я, – показал он на дверь, – ну, тут нечего видеть пока.
Что-то сделалось с нею: волнение, радость, щемящая грусть. И – пошла под фронтоном оранжевым; кремово-бледный веночек – над нею. В глазах закатившихся – только белки: от разгляда себя же – в себя.
А очнулась за городом. Почва зубринами; копань; песох пролысая; и – густой лес; это – выгон овечий; здесь – прогарь костра; и – разлогая яма; и мальчик на розовой лошади скачет в лиловую лужу: под скос; и – раскроенный камень; и – красная глина.
И – домики: первые.
Как Тителев в Питер уехал, то штука – опять откололась; решил Никанор:
– Непокойный, – чорт, – дом!
Началось – вот с чего: раз он в спальню влетел:
– Вы – мешаете, – вскинулась ротиком Элеонора Лео-новна.
Змейкою мимо него пролетела, раскинувшись в воздухе ручками; шляпа с пером из руки, описавши дугу, пролетела над носом его – на диванчик: пером – на ковер; Никанор, перед шляпой в позицию встав, заключил своевременно; значит, опять – офицер!
Так и вышло.
В тот вечер забзырили издали; знал, что – машина; подскакивая под заборами, дернулась, остановилась она; иностранная барышня, – та, у которой с плечей соболя и которую видел в окошке кофейни, влетела в ворота: звонила у двери; вломилась в гостиную, опопонаксом наполнивши воздух; и вздернутым носиком, – на Владиславика, пупса; и – пальцем по носику пупса.
– Пети монстр, те вуаля!
Он – затрясся; он – в плач; Никанор же Иванович, на руки взяв трясуна, ей подставил плечо и очки; но она на него – нуль внимания, зонтиком, стукнула в дверь:
– Ву з'эт прэт? Иль э тан!
Тут же с перекосившимся ротиком Элеонора Леоновна, – к барышне выскочила:
– Же не пе па!
И ей барышня:
– Рьен, – мон анфан! Фэт вотр трист девуар!
Тут же, Элеонора Леоновна, ножкой подбросивши шлейфик под руку, его ухватила рукой.
– Вы присмотрите: за Владиславом!
И рывами с барышней: в дверь.
Там машина как тяпнет; бензинный дымок подлетел над забором: в окно Неперёпрева; затараракало рывами; за Гартагаловым умерло.
Мертвое время: семь, восемь, одиннадцать; в тени прихожей под зеркалом сел.
Только полночь вскричала звонками; в открытую дверь ворвался: замкнуться на ключ – у себя ли?
Не знали, кого пропускали они с бабой-Агнией: Элеонору Леоновну или – еще кого?
И Никанор колотился:
– Так – чч-то: это – я, Никанор…
– Между прочим… Иванович… может быть…
– Так, эдак…
– Доктора?
Не отвечали.
Тут он в толстолобые стены раскашлялся: взвизгом.
Решил: дела партии; ну там, – карают за что-то, кого-то; ей – жаль: эдак-так; и пошел на чердак – до рассвета сигать, наблюдая крупу световую за окнами: —
– под полом —
урчи: так зверь из норы животом, а не глоткою весть подает о своей дикой жизни.
А утром сошел с бормотаньем, что лучше стоять в стороне с Владиславиком; —
он —
– ненавидимый, брошенный шиш, без вины виноватый: не смей и родиться!
И вот, посадив на колено шиша, он колено подкидывал; штуки забавные пальцем под носиком строил; повел коридором: шишонок, свой носик задрал, кулачоночком трясся доверчиво под животом Никанора: —
– и зверь любит ласку!
Но голосом, явно пропавшим, позвали из двери:
– Войдите!
С опаской вошел; и наткнулся на сутолочи из гребеночек, щеточек; зеркальце в сереньком кружевце, мелкой снежинкой осыпанном, – наискось: складками морщился стол; дымы синие, как над пожарищем, над диким креслом, в котором разбросанное руками и шлейфом, змеясь, издыхало ужасное платье; – а женщина, в нем шелестившая, – где?
Стал искать.
И – нашел: где подушка едва выглавлялась за ширмой, – в подушку вдавилося синее личико; выскочило; и за ним вылезала худышка, упрятавши голые плечи косыночкой; точно трехдневный мертвец, не в себе: дыры, блюдца, – глазницы.
Едва дорасслушал из дыма:
– Коли человек самый близкий, – подлец.
– Дела партии, – в нем перемельком…
– Убить?
Он, с испугу на цыпочки встав и вперяясь в нее из-за ширмы:
– То, – да!
– А коли, – посмотрели вплотную, вгустую они друг на друга, – коли это только нарост?
Отмахнулась от дыма; и встала под ширму, забыв, что она – в рубашоночке.
Супился туром, боясь слово молвить:
– То, – нет!
А она от него – головою в юбчонку; и сухенько затараракавши ротиком, из-за юбчонки – головка, два плечика, талия: ручкой дрожащей искала тесемку:
– Мир – мерзь: как паук с паутиной; мы – мухи: все, все, – затряслась на него она, – заболевают пороками лучшие…
Голые палочки, вовсе не ручки, над ширмой взлетели, ломаясь; и он – отошел; как сказать, что в присутствии все-таки взрослого, – дезабилье: эдак-так!
Но она, голоножка, – за ним: из-за ширмы:
– А я – погубила!
Вцепилась в плечо:
– Я… я… с детства, – прихныкивала, – и любила, и верила; он – изнасиловал: девочку, может быть – больше: пытал… Не меня даже, – и перешлепала к зеркалу: что-то отыскивала:
– Впрочем, – это – догадка…
– Кто?
– Салом обмазал: разъел!
Вдруг, увидевши голые плечики в зеркале:
– Ай!
И – под кресло; рывнувши ужасное, черное платье, уйдя, точно в шкурку в него: под ним вздрагивала.