– Что?
– Все.
____________________
– Ставка, армия, – ну-те, – судопроизводство, Россия, Германия, Франция, Англия: все!
Десять пальцев разинулись:
– Мы возьмем власть! – десять пальцев зажалися.
– Ясно?
И кепку надвинувши, руку засунув в карман, Никанора Иваныча – носом на землю с луны он швырнул; и – пошел с перевальцем, обидным таким: под ворота.
Тут щелкнул подъезд: точно мыщерка, —
– черная дамочка – с плоским листом, как у кобры, конечности, а не с полями увенчанной черным пером черной шляпы, закрыв лицо муфточкой —
– вылизнула, —
– как змея, —
– на змеящемся
хвостике, – а не на шлейфе.
– Куда, Леонорочка?
Бледный, как мел, подбородок ее показал – лишь улыбку: безглазую; черным пером черной шляпы боднула, как козочка: преграциозно:
– Не спрашивайте!…
– К офицеру, —
– как эхо, —
– в мозгу Никанора мелькнула откуда-то шалая мысль.
Муж не знает, – куда.
До нее ль?
____________________
Трески трестов о тресты: под панцирем цифр; мир – растрещина фронта, где армии, —
– черни железного шлема, —
– ор мора:
– в рой хлора;
где дождиком бомб бьет в броню поездов бомбомет; и где в стали корсета одета – планета!
Терентий же Тителев, встав с Фелефоковой лысины, перетирая сухие ладошки, все это – в бараний рог выгнет! Как если б из серого неба над серою Сретенкой, ревом моторов и лаем трамваев отвеявши небо, провесилась над дымовою трубою бычиная морда —
– и бзыком, и мыком!
____________________
Не вынесши ассоциации, бросился брат, Никанор, через Двор, за забор; но и тот дом дубовый, и этот дом с розовым колером, угол забора и купол собора, и трубы, и улицы – с окнами, стеклами, с каменной башнею, – вовсе не то, чем молчали, а то, чем вскричали в распухшие уши:
– Мы рушимся, —
– ррррууу: —
– это «Скорая помощь» проехала…
Поздно спасать!
Да и нечего, все – развалилось.
Серафима Сергеевна Селеги-Седлинзина бедно жила: и ходила на службу: в лечебницу; ростом – малютка; овальное личико – беленькое, с проступающим еле румянцем: цвет персиков!
Ветер – порывистый, шквалистый, шаткий; калошики, зонтик – пора! И – несется: кой-как, через двор, под воротами, – одолевать серо-карий забор, закричавший под ветром, под палевый домик; ух – рвет! Покраснел кончик носа! Винтяся, с бумажкою свитыши пыли играют, ввиваяся за угол; от трех колов – рвет рогожу под домом, где писарь лентяит в пустом помещении (часть разошлась по Москве, чтоб висеть на подножках трамвая).
Вот крепкий, как крепость, забор: перезубренный; гнется береза в окрапе коричнево-сером: и – зашебуршало, как стая мышей из бумаги; в воротах сидит инвалид, в прыщах красных: Пупричных: глядит в глубину разметенной дорожки, с которой завеялись с красной гирляндой слетающих листьев – и шали, и полы пальто; лица – красно-коричневы (с ветра); юбчонку охватывает вертохват.
Но яснеет, под небо встав, яркий жарч кровель и крыш; из расхлестанных веток является розово-белый подъезд; два окна; вот – под ветви уныривают; но расхлещутся ветви, – и вновь выплывает карниз с подоконным фронтоном; туда Аведик Дереникович Тер-Препопанц поведет, точно стадо баранов, больных интеллектом людей с исключительно нервными лицами, с жестом, в котором – подчеркнутость брошенной позы.
Сюда приходя, волновался; там, за воротами, – точно в водянке оплывшие рожи коптителей Девкиного переулка; здесь – мысль в напряжении; здесь – острота, пылкость, смысл!
Но не то полагал Пятифыфрев:
– И бродят, и бродят!
Пупричных, привстав и плечо на костыль положивши, ответствовал:
– От мозголома… А энтот, – и он показал на мужчину с заколотым розовым галстухом, в фетровой шляпе и в сером пальто с отворотами, – тутовый он?
– Пертопаткин, – родными посажен за то, что войну отрицает!
– Резонно, – Пупричных насытился зрелищем; и – под воротами отколтыхал костылем.
– Фатализм – очень вредное верованье, развращаюшее наши нравы, как и шовинизм, наступательный патриотизм, – приставал Пертопаткин, Кондратий Петрович, к Пэпэш-Довлиашу.
Пэпэш-Довлиаш, Николай Николаич, профессор, толстяк, психиатр, вид имел добродушного лося; подрагивая и как будто паркет растирая ногою, с приплясочкой, вытянув челюсть и губы напучив, как для поцелуя, – спросил Пертопаткина:
– Как самочувствие?
– Прямо божественное!
Николай Николаич рукой с карандашиком, глазками и котелком – к Препопанцу:
– Клистир ему ставили?… Ставьте!… – и прочь отбежал, чтобы оцепенеть: глаз – бараний, пустой.
Аведик Дереникович знал: диагноз устанавливает; интуиция действует с молниеносною силой; почтенное имя, профессор:
– Плох, плох, – гулэ ву?
Поговорку, которой кончались прогнозы, – плэт'иль, «гулэ ву» – говорил ассистенту, больному, себе самому, задрожавши игриво ногою и спрятавши руку в карман; «гулэ в у» – означало: составлен научный прогноз; и теперь место есть для стечения мыслей игривых о ближнем, который и есть – «гулэ ву», потому что нормальная мысль пациента и так, вообще, человека, – блудлива и ветрена. Сам Николай Николаич глумился над ближним, «Тонкинуаз» распевая и ровно в двенадцать часов по ночам с Львом Михайловичем воскресая в Кружке, где в железку он резался с князем Сумбатовым-Южиным.
Вставив клистир в Пертопаткина, целился он: на кого бы напасть.
– Вышел за карасями: удить, – говорил Пятифыфрев, – червя им покажет; разинув рты, – цап: и сидят с пузырем на башке они.
– Каждый – в позиции: – мыслил Пупричных, – тот – козырем ходит, а этот сидит с пузырем!